От:

Название: Аутодафе
Автор: .Sandro
Бета-ридер: Cromo
Пейринг: Фарфарелло/Ран Фудзимия
Категория: слэш
Жанр: psychodelic/dark/drama
Рейтинг: NC-17
Размер: мини (29 тыс. зсп)
Предупреждение: violence, ненормативная лексика
Аннотация: Если бы я верил в Бога, если бы я верил в грех, я бы прямо отсюда отправился в ад... Если бы я верил в ад. (с) Dexter
Комментарий автора: Автор искренне поздравляет всех читателей, и, конечно же, заказчика, с наступающим Новым годом, прошедшим или будущим Рождеством, и предупреждает:
а) Фик, в соответствии с пожеланиями, о Фарфарелло, который, как мы все помним, является психически нездоровым персонажем, с фиксацией на причинении боли Богу путем убийства и истязания людей. Следовательно, все сцены содержащие жестокость, насилие, богохульные высказывания не являются мнением, девиацией или непосредственным отношением автора.
б) Вторым же главным героем здесь является Ран Фудзимия, тоже особенной нормальностью не отличающийся. Но, главное, что хотелось бы заметить – это его зацикленность на дистанции, самоконтроле и мести, в сочетании с тем, что убийца и не моралист уж точно. А у людей, подверженных такой нагрузке, само собой, бывают срывы, и выливаются они куда как более тяжело и опасно, чем аналогичные случаи среди рядовых обывателей.
в) И, в довершение. Людям нервным, неуравновешенным, набожным, не достигшим соответствующего рейтингу возраста, беременным женщинам и так далее, автор не рекомендует читать данное произведение, и снимает с себя ответственность за все последствия их самостоятельного решения.
Читать фик
Джордж Савил Галифакс
Хрупкие маленькие ручки, тонкие запястья, как у куклы. У совершенной фарфоровой статуэтки. Иногда Рану кажется, что Айя и вправду неживая, что ее нет, и детства у них не было. Иногда Рану кажется, что нет и его.
В часы посещения Ран обычно приходит минута в минуту к началу, отдает медсестре очередной душистый букет, и спокойно садится у постели девочки. Смотрит на нее с полминуты и здоровается. Рассказывает ей о жизни, сухо и колко, отрывочными фразами, о Кене, Йоджи, Оми, цветах и клиентах, десятках надоедающих хихикающих школьницах, но никогда о. Работе. Настоящей его профессии, в которой он сливается с ночью – и что, с того, что имя ему Вайсс – и окрашивает ее в алый. Такой же алый, как кровь из ран тех тварей тьмы, что попались под его карающую длань.
А иногда Ран замолкает, и сидит долго, поджав губы и разглядывая руки сестры, сливающиеся с простынями больничной койки, и размышляет о сакраментальности судьбы. Что бы ни было, он никогда не забывает, что цвет смерти – белый. В такие моменты ему становится неприятна больничная стерильность и чистота, и он уходит, даже не досидев положенного срока. Коротко прощается с сестрой и летящим шагом уносится из больницы прочь во тьму… Или в свет, как поглядеть. Он ведь его Охотник.
Привычно здороваюсь с Богом – если оскорбление можно назвать приветствием, конечно, но в моей реальности возможно все. Я знаю это, потому что дышу. Я знаю это, потому что я все еще жив, в отличие от всех тех, кто возносил ему фальшивые хвалы.
Я верю в Бога хотя бы потому, что мне нравится его отменный юмор.
Сегодня мне не спится, и потому я представляю себе десятки и сотни храмов, которые еще не успел посетить. Десятки и сотни священников со лживыми лицами, пропитанными искусственным радушием и теплотой к ближнему. Я прикрываю глаза, растягивая губы в ухмылке, и начинаю смотреть свои мечты как хорошее кино. Картинки в замедленной съемке: вот она, маска снисхождения к грешникам, озаряется искрой понимания и панического, животного страха. Все они так хотят жить. Трясутся подбородки, губы, поджилки, руки, ужас сияет в глазах. Иногда мне так и хочется поймать этот миг своими губами, прижать их к векам и высосать это мерцание. Уверен, что на вкус оно будет неповторимым.
А затем мне слышатся крики. Тревожные и надрывные – их владельцы полны какой-то особенной надежды на то, что их спасут, или что это происходит не с ними, что я небыль и выдумка, что все это – сон, а я вот-вот развеюсь молочным туманом. А я обожаю рушить чужие ожидания и уничтожать веру.
Одному я сказал:
– Куда же ты бежишь, встреть свою судьбу достойно, как завещал тебе Иисус, или. Твой Бог тебя не простит.
Он попытался возразить. И образумить меня. Тогда первым я вырезал у него язык.
Другому я читал погребальную мессу, ощущая подъем и духовность. Ощущая, что вот-вот взлечу к небесам и достану до рая. Исключительно ради того, чтобы вогнать Ему в сердце нож.
Но смертный глупец закрывал руками уши, шепча мне о лжи и ереси, об одержимости дьяволом.
Ему я отрезал уши. Сперва, дабы не смел он более не слушать то, что ниспослано ему Господом. А затем губы, дабы больше не говорил он того, что оскорбляет мой слух, ибо один я в тот миг был – Творец и Судья.
Третий же пытался от слов моих отмахнуться подсвечником. Ему я отрезал руки. А затем, прижимая вопящее тело к полу, долго ласкал их пальцами и языком, думая о том, знает ли Бог о том, как приятно прижимать к щеке еще теплую плоть, и представлять себе, что скоро она станет совсем холодной.
Это ощущение сродни оргазму.
Интересно, а знает ли Бог, что такое оргазм?
Он не может сосредоточиться на деле, умудряется рассыпать землю из пакета и исколоться розами. Впрочем, он понимает, что больше всего ему хочется швырнуть их в лицо слащавым, капризным девицам, томно растягивающим слова и строящим ему глазки.
Иногда ему кажется, что он ненавидит женщин. В такие моменты он старается вспоминать Айю или свою мать. Но последняя – давно мертва, а первая…
Иногда ему кажется, что он ненавидит и ее. Такую бледную, равнодушную, пустую… оболочку.
Иногда ему кажется, что он давно уже смирился с ее смертью, и в больницу приходит как к ней на могилу. И почему-то не может сказать, что этот подход неверен.
В конце концов, Ран останавливается, откладывая в сторону очередной «веник», холодно бросает Кену, что чувствует себя нехорошо и уходит в комнату.
А четверть часа спустя осознает себя на пути к госпиталю.
Резкий поворот в сторону, и он переходит на бег. Айя не понимает, что за демоны терзают его, но.
Знает, что есть такие противники, от которых возможно скрыться.
Серый асфальт под ногами, стены домов вокруг, как лабиринт без конца, и феерически синее небо.
В объятия маленькой католической церкви, затерянной среди хитросплетений токийский улиц, он вылетает незаметно, но тотчас же останавливается, словно наткнувшись на непроницаемую стену. От здания, такого нездешнего, веет буквально морозом.
А Фудзимия привык доверять своей интуиции.
Шаг за шагом, осмотрительно и медленно. Айе кажется, что в голове у него тикают какие-то замысловатые часы. Тик-так. Тик-так.
Тик…
Массивная дверь поддается с трудом, но бесшумно. Он не открывает ее настежь, а лишь протискивается между створками, и, тихо притворив, тут же отпрыгивает в спасительную тьму угла, осматриваясь.
Что-то неотрывно тянет его в глубину темной залы, но идти по центру – глупость и показатель непрофессионализма. К тому же, Айя буквально кожей чувствует, что он здесь не один. Счетчик опасности зашкаливает, отдаваясь барабанной дробью в висках.
… – так.
Но Ран умеет двигаться бесшумно и сливаться со тьмой...
… чьих тварей он обещал уничтожать любыми способами.
Особенно утренние часы, наполненные хрустальным ощущением предвкушения и слияния с миром, таким беззащитно-сонным и мягким. Это вызывает во мне истинную нежность…Нет ничего более приятного, чем сломать подобное.
Но хоть безделие и оскорбляет Бога, оно слишком мелко, дабы нанести значимый урон. И потому я решил заняться вечным…
Я отправился искать церковь, где еще не ступала моя нога.
… мне здесь нравится.
Я чувствую запах крови, едва уловимый и тонкий, лишь едва щекочущий мои ноздри. Иллюзорный.
Волнами по коже пробегают предвкушение и восхищение. Я уверен, сегодня все должно быть красиво. Мне хочется закричать: «Я иду». Но я шепчу на латыни отрывки молитв – слова мелькают перед глазами, словно в калейдоскопе. Я представляю себе то, что случится. И призываю Бога в свидетели… или зрители, как посудить.
Иногда мне кажется, что ему тоже это интересно. А иногда даже слышу призрачный смех в голове за секунду до того, как мой нож вонзится в чужое тело. И я точно знаю – это не Шульдих.
Массивная дверь открывается мне бесшумно…
… а внутри темно и прохладно.
Я втягиваю носом воздух и ощущаю мимолетный укол разочарования, не чувствуя присутствия многовековой пыли и истории. Но затем я слышу в глубине церкви какие-то звуки, и мне становится все равно.
Сегодня я разочарую Его вновь. И это пьянит лучше любого напитка…
… кроме, быть может, крови.
Рану думается, что это место влияет на него из рук вон дурно, ломает и царапает, подбрасывая картины воспаленному усталостью мозгу. И тихие стоны, рваное дыхание – все это лишь чудится ему. Образы, иллюзии, сны. Возможно, он вот-вот откроет глаза и увидит лишь белый потолок комнатушки в Конеко, и жизнь войдет в свое привычное, утомительное до зубовного скрежета русло. Отвратное.
Айя распахивает веки.
Но то, что он видит, заставляет его отшатнуться в отвращении.
Эти умоляющие глаза…
Айя ненавидит просьбы и мольбы. Он ненавидит унижение, справедливо считая, что унижения не стоит ничто.
Особенно своя собственная жизнь.
Слияние.
Соитие.
Секс.
Я понимаю их. Трахаться в паре шагов от алтаря… Это возбуждает.
Подношу стилет к лицу и исступленно целую тонкое лезвие, касаюсь острия кончиком языка, ощущая, как заполняет меня искренняя, удивительно искренняя нежность.
– Твои слуги прекрасны, Господь. Тебе ведь тоже нравится это, не так ли? Тебе ведь тоже нравится эта страсть, эти жар и пыл. Погляди, как вбивается твой самый преданный раб, твой жрец, твой священник в женщину, в дарительницу и губительницу рода человеческого.
Я уверен, что ты испытываешь самое глубокое из удовлетворений. И позволь, я сделаю это зрелище красивей.
Для тебя.
Я не слышу и не понимаю, как в конце срываюсь на шепот. Тихий и едва слышный, жадный, как будто в легких моих не хватает воздуха.
Но этот звук прорывается сквозь заслон их вздохов, приостанавливая сумасшедший танец двух тел. Растягиваю губы в широкой ухмылке, салютируя клинком. Со стороны, уверен, я кажусь им безумцем. А когда подойду ближе, они узнают, сколь правы.
Делаю шаг вперед, начиная напевать. Пока едва-едва, лишь обозначая присутствие. Мальчик-Джей-поющий-в-церковном-хоре. Мальчик-Джей-который-убил-свою-семью. Мальчик-который-псих. Мальчик-который-ненавидит-Бога.
От ненависти до любви один шаг, воистину.
Когда-то Он показал это мне.
Но одной демонстрации Всевышнему явно кажется недостаточно.
Кожа девчонки – белая, словно снег. В стране смуглых японцев это экзотика, это словно бельмо на глазу, и потому малышка кажется мне ангелом, хрупким фарфоровым ангелочком, едва сошедшим с рождественской елки…
… пока красивое личико не перекашивает страх.
Богу не нравится страх его кукол, он оскорбляет его эстетический вкус.
Потому я и упиваюсь им, ловя эманации в воздухе, словно последний пропойца – капли спиртного из горла бутылки.
Но эйфория на моем лице внезапно уверяет падре в том, что у них есть шанс на жизнь. И он начинает говорить.
Не знаю, сколько минут я слушаю гнилой поток его речи – причудливой смеси оправданий и наставлений, но.
В конце концов, я не удерживаюсь, и спрашиваю:
– Любите ли вы оперу, святой отец?
И тогда я делаю. Шаг. Секундный взмах стилетом. А затем слышу, как девушка набирает в легкие воздух, дабы разразиться пронзительным криком. И в это мгновение я сжимаю пальцами челюсть ублюдка, достойного раба господа своего, и с пронзительной нежностью провожу острием по его языку, накалывая обрубок, как будто плененную бабочку. Бабочку, которой уже никогда не взлететь и не взвиться к небесам крыльями слов.
Мне смешно, и я думаю лишь о том, красиво ли будет, если я наколю на свой нож еще и отрезанный давеча член.
Визг девчонки звучит мелодичнейшим фоном, но.
Внезапно он обрывается, заставляя меня повернуться в недоумении.
Но то, что я слышу, останавливает меня в полушаге.
Это мольба.
А затем чей-то тяжелый взгляд словно болтом пробивает мне спину.
И так по кругу.
Глядя на эти призывы отпустить, пожалеть, сохранить жизнь, Айя начинает понимать и осознавать многое из того, чего не видел раньше. К примеру, услышав, как та, что четверть часа назад страстно насаживалась на член этого бедолаги-священника, сейчас корит его всеми словами; как продает себя похуже распоследней шлюхи, клянясь сделать все, что угодно, до Рана начинает доходить, что…
… Тварей Тьмы гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд.
А их он призван карать, кем бы.
Они ни были.
Но делая шаг вперед, он внезапно ощущает две вещи: спина Фарфарелло, этого одноглазого чужака со взглядом то ли зверя, то ли буйнопомешанного, напряглась, словно обладатель готов к броску. А сам Ран испытывает нечто вроде сладостного томления и предвкушения… освобождения.
И потому на свет он выходит уже смело.
Пусть тот, кто позади и не решился, но я ощущаю восторг…
… потому что могу обрести не только жертву, но и палача. Для них. И для Бога.
Отпрыгиваю в сторону, оборачиваясь.
Но тому, кого вижу, ухмыляюсь молча.
– Пути Господни неисповедимы, не правда ли… Вайсс? – интересуюсь буднично, слизывая со стилета кровь и поигрывая податливым кусочком чужой плоти.
Он кривит губы, не отрывая взгляда от едва слышно причитающей девушки.
А мне приходит в голову, что у ненависти цвет фиолетовый. Томный и влажный, блестящий лихорадочно, но хлесткий, словно удар плети. Будь Фудзимия паранормом, хрупкое женское тело, как пить дать, было бы испрещено десятками сотен продольных полос.
Меня это завораживает.
Я умею ценить чужую ненависть. Ведь она тоже прекрасна на вкус.
– Люди так недолговечны и слабы, – произносит он внезапно, – так слабы и так недолговечны. Я не выношу слабости, Фарфарелло. Потому что оправдания ей нет.
– Есть, Вайсс, есть, – моя улыбка безмятежна, а тон почти нежен, – она дана людям Богом. Иначе все мы были бы равны ему… Слабость – удел марионеток, Фудзимия. А марионеткам не место здесь. Они должны быть при своем создателе.
Киваю головой на падре, сползшего на пол и давящегося собственной кровью. Лицо Фудзимии каменеет, а мне вдруг думается, что ему не достает чего-то в облике. Но пальцы его вдруг судорожно дергаются, и меня озаряет.
Кидаю ему второй стилет – девственно-чистый, звенящий прохладой и предвкушением.
Клинку не терпится в бой.
Пронзать живую плоть, проходить сквозь заслоны тканей к кости, впитывая в себя всю человеческую сладость и гниль. Волна мыслей и образов накрывает меня с головой, и я чуть выгибаюсь, вздрагивая.
Взгляд у меня, без сомнения, безумный.
Но Абиссинец не смотрит на меня вновь. Его пальцы проходят – осторожно и бережно, словно знакомясь, – по рукояти, легко скользят по лезвию. А затем девочка делает глупость.
Она бросается с всхлипом к святому отцу, чье тело бьется в агонии, безуспешно борясь с холодным дыханием смерти, и пытается спрятаться за него.
Ладонь Фудзимии безжалостно вытаскивает ее обратно.
А мой хриплый смех, пожалуй что, похож на звуки органа.
Как Тебе нравится это, Господь?
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, – вслух вторю я мыслям. – Во имя Отца и Сына, и Святого Духа.
Аминь.
А сейчас его интересует только она. Такая похожая и непохожая одновременно. Такая слабая. Глупая. Жалкая. Ран кривит губы в отвращении.
Жертва.
В душе Абиссинца просыпается, ворчит недовольно глухое отвращение и. Желание. Сломать и уничтожить, растереть в песок, в порошок, в пыль. Зубами вцепиться в плечи и рвать зубами плоть, ломать пальцами ключицы и ребра, удерживая на месте воющее от боли тело. Этот инстинкт – инстинкт хищника, только и всего – заставляет вздрагивать, выдавать жажду дрожью пальцев и резким взглядом, в котором полыхает жар. Этот инстинкт заставляет тело напрягаться словно в боевой стойке, ловить ноздрями сладкий металлический аромат, рефлекторно сжимать челюсти, сходя с ума от предвкушения.
– Люди так недолговечны и слабы, – произносит он внезапно, вздергивая подбородок и пытаясь вернуть себе хоть каплю самообладания, – так слабы и так недолговечны. Я не выношу слабости, Фарфарелло. Потому что оправдания ей нет.
– Есть, Вайсс, есть, – низкий голос ирландца ласкает словно ладонь, – она дана людям Богом. Иначе все мы были бы равны ему… Слабость – удел марионеток, Фудзимия. А марионеткам не место здесь. Они должны быть при своем создателе.
Ран думает, что он прав.
Ран думает, что он псих.
Ран думает, что он помешан на боли.
Ран думает, что понимает его.
И хочет разделить это.
А затем замечает краем глаза какое-то резкое движение. Поймать клинок он успевает вовремя.
Холодная тяжесть оружия в руке заставляет сбиться дыхание и распахнуть глаза. Айе внезапно кажется, что он никогда не видел ничего красивее этого лезвия, острого даже на вид, не слышал ничего красивее его звона. Он проводит по стилету кончиками пальцев, поглаживает и понимает, что не хочет, до боли не хочет лишиться этого, прекратить движение. Остановиться. Впервые за долгие годы Фудзимии хочется броситься вперед, сойти с проторенных дорог, забыть и не думать о мести, висящей над ним Дамокловым мечом собственного решения, вариться в соку своей боли, вскормленной жалостью, бесконечной жалостью к себе, и обидой.
И больше нет рядом незримого присутствия сестры, этого ублюдка Такатори, «всевидящего ока» Персии и его красноволосой собачки Манкс, нет других Вайсс с их укоризной и смирением.
Все, что есть – это аура боли и смерти, это запах страха и крови, это стенания глупой шлюхи и хрипы подыхающего священника. Это тихое возбужденное дыхание Фарфарелло и его острый, в тон оружию, взгляд. Довольный.
И все это было бы сродни утопии, но.
Ничто не бывает вечным. А люди так любят совершать ошибки в самые страшные и самые опасные из моментов.
И девчонка кидается за своего любовника, словно в надежде, что это слабое, изломанное страданием тело сможет спасти. Уберечь. Или защитить.
Фудзимия без сожаления наматывает на кулак ее волосы и тащит к алтарю. Ему думается, это будет чертовски символично.
Кажется, не ему одному.
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, – слышит он тихий, бархатистый шепот Фарфарелло. – Во имя Отца и Сына, и Святого Духа.
Аминь.
– Аминь, – вторит он, швыряя жертву на пол, а затем оборачивается резко, и спрашивает: – Поможешь?
– Все для тебя, Вайсс…
Но зато. Я ни с кем и никогда не делил своих жертв.
Сегодня особенный день.
Подхожу к алтарю, небрежно смахивая с него все ненужное, в то время как Фудзимия хватает девчонку и бросает ее поверх покрывала.
Я наблюдаю.
Мысль «Надо же, а у котенка сильные руки» стирается в памяти криком «Шинэ!» и взмахом катаны. Кроуфорд был прав, говоря, что кем бы мы ни были, недооценивать противников нельзя никогда.
А затем Вайсс приставляет нож к ее беззащитному горлу, и мне кажется, что я…
… падаю.
Вслед за тонкой алой полосой, рассекающей ее кожу, я падаю все ниже, скольжу по нежной белой глади, растворяюсь в неприкрытой чувственности его прикосновений. Смотреть на то, как другие работают, и в самом деле можно бесконечно.
Но вот только мне кажется, словно он пытается сдерживаться, и я.
Не могу остаться в стороне.
Ступаю неслышно, подхожу к алтарю и склоняюсь, вбирая губами рубиновый сок, ласкаю языком края порезов, следуя по линии движения клинка…
… и тут он замечает меня. Его рука дергается, оставляя под ребрами глубокий, уродливый рубец, но, по моему мнению, все естественное – прекрасно. И потому я припадаю к нему, высасывая сладкую влагу, и не отвожу взгляда от его глаз.
Он тяжело дышит, а руки его непроизвольно сжимаются. Ну же, Вайсс, давай, ты же можешь ярче. Впиваюсь в рану зубами, скалясь, и отрываю кусок. Девушка уже не стонет – орет, но мне нет дела до людских страстей. Здесь только я, Фудзимия и Он, а все остальное – лишь декорации Его театра. И без нас, извечных соперников, постановка была бы весьма дешевой.
Упираюсь ладонями в дергающееся тело, удерживая, и приближаю к Абиссинцу свое лицо, обрамленное каплями крови, челюсти, сжимающие плоть, и касаюсь им его сурово поджатых губ.
Он меня забавляет.
Стоит невозмутимо, лишь глаза зло сверкают, и желваки играют на скулах, но.
Вдруг срывается, взмахивая стилетом и прижимая острие к моему горлу.
Если бы мне дорога была жизнь, я бы почти испугался.
Придвигаюсь чуть ближе, ощущая, как стилет податливо распарывает мне кожу, и вновь касаюсь его рта. И на этом его терпение кончается. Он целует меня с гортанным рыком, впиваясь зубами в мясо девчонки, в мои губы, в нем нет ни грамма нежности и ни капли сентиментальности – лишь глухое, болезненное безумие человека, который врет другим и...
… прежде всего себе.
Альтруисты угодны Богу, и потому я не он априори, но. Фудзимия убийца, и он чертовски хорош – это признал даже наш извечно скептичный Кроуфорд. Так почему бы и мне не сыграть…
… если Он раздал нам хорошие карты.
Один из десятков тех несбыточных мечтаний, которые приходят к нему ночами, а иногда и бьют по глазам при свете дня, заставляя замыкаться в себе и молчать часами, ожидая, пока неуместное возбуждение уйдет и перестанет терзать усталый разум и измотанное тело.
Ран ненавидит сны.
Но то, что происходит сейчас, кажется таким реальным. Эти крики и стоны, это бьющееся в агонии существо, этот безумный взгляд единственного желтого глаза, оскаленная челюсть и кровь, стекающая по подбородку.
Фар-фа-рел-ло.
Он демон и вправду.
Айя чувствует, как предает его собственная психика, как желание быть – черт возьми, быть живым, существующим, чувствовать, – перекрывает все протесты, и отпускает тормоза.
Он слишком далеко зашел уже и так…
… почему бы и не продолжить до. Конца. Победного и болезненно-сладкого.
И потому он кусает чужие губы, рвет зубами плоть, не осторожничает и не церемонится. «Ты хотел этого, чертов Шварц? Ты это получишь».
И Айе плевать, на то, что кровь течет его шее, пропитывая пряди, что он глотает кусочки сырого человеческого мяса, что его стилет до сих пор прижат к горлу ирландца, так и норовя войти еще глубже.
Его волнует только то, что Фарфарелло не сдает позиций, не подчиняется и не боится. Ни боли, ни смерти, о нет, боль и смерть – единственное, что доставляет ему удовольствие.
И в этом они похожи. Но Ран никогда не признается вслух.
Но оно и не нужно, все, что требуется сейчас – отвечать так же неистово и яростно, не отступать ни на миг и… вырвать уж, наконец, язык верещащей девчонке. Айя не любит громких звуков. А его слова редко расходятся с делами.
В непроницаемых глазах – страсть, страсть жаждущего человека, дорвавшегося до оазиса, и насмешка. Ни капли смятения. Возможно, котенок достоин даже уважения, но.
Посмотрим, как он его заслужит.
Провожу пальцами по губам, затем по царапине на своем горле, слизываю с подушечек кровь, и все ожидаю начала действа. Ведь он отошел не просто так.
Но, когда вижу, что он разжимает ей челюсти, качаю головой.
– Нет.
Он оборачивается на меня с непониманием.
– Почему?
Я прячу ухмылку, касаясь языком ее живота, по-прежнему кровоточащей раны…
… мне нравится, что он смотрит. И мало того, мне нравится как.
Не отказываю себе в удовольствии: открыть вновь едва затянувшуюся царапину, испортить бледное совершенство очередным синяком.
Мне нравится это.
Она мягкая и пахнет сладко – болью, потом, страхом.
Я легонько прикусываю ее сосок и слышу, как она начинает плакать, тихо, почти неслышно, боясь, совершенно правильно боясь этой странной изломанной нежности.
Затишье бывает только перед бурей, дорогая. А буря, обещаю, будет долгой.
Ран уверен, что тот просто издевается.
Томная медлительность движений, взгляд, опаляющий кожу – это изысканная игра для искушенных. Каждое прикосновение жаром отдается по нему, каждая отметка на коже, словно поставлена не ей, а.
Ран уверен, что еще чуть-чуть и сойдет с ума…
… перепрыгнет через алтарь, швыряя на пол тренированное тело и наваливась сверху. Но.
Он знает, что ему не позволят просто сорваться с крючка, да и.
Он не мальчишка, чтобы.
Вести себя так.
Безрассудно.
Его решение – удивительно просто. Ведь все, что нужно – играть по своим правилам, пусть и.
Не в свою игру.
Его действие – мечтательно-задумчиво. Словно бы он и не здесь.
Его глаза – почти невинны, несмотря на то, что губы насилуют нежный девичий рот.
– Вдвоем интереснее партия и в шахматы, и в карты… Фарфарелло, – тихий голос даже не дрожит.
Тот ухмыляется, молча выводя узоры на нежной коже груди, пока Ран прокусывает насквозь ее плоть.
– А я никогда не бываю один, Вайсс.
– Но и не с кем-то.
Мимолетное и мелочное, случайная победа, но.
Это дает ему иллюзорную власть надо мной.
Я не могу этого допустить.
Мой язык плавно скользит ниже, осязая каждую черточку этого прекрасного тела. Меня заводит мысль о том, что оно может быть еще красивее, стоит только добавить пару штрихов.
Меня заводит мысль о том, насколько это приближает меня к Богу.
И о том, что как бы Фудзимия не играл в невозмутимость, он вот-вот бросится на меня.
Если бы я мог ярче чувствовать боль, то даже бы ему позволил.
Но.
От ярости, которую он излучает.
Контроль могу потерять и я сам.
Мои губы спускаются все дальше. Мои руки разводят в стороны стройные ноги. Мои зубы оставляют кровоподтеки на внутренней стороне бедра, мои губы так близко к ее промежности.
А мой взгляд ловит лишь то, с каким упоением и трахает ее рот, внимательно следя из-под ресниц. Отбрасываю от себя ненужные конечности и резко перемещаюсь в изголовье, наклоняясь к их лицам.
Он приостанавливается и, пожалуй, под взором его, я уже не жилец, но.
Он приподнимает ко мне лицо, а я.
Продолжаю свой безумный танец на лезвии ножа.
Не ты мой противник, Фудзимия. Хоть ты и прекрасен.
Я не касаюсь его губ, но между нами лишь миллиметры дыхания и это почти можно счесть поцелуем. Но я прижимаюсь к истерзанному рту нашей милой жертвы, и продолжаю начатое им занятие, а он.
Идет ва-банк.
Когда внезапно припадает к ее окровавленной шее.
И даже не обращает внимания, когда к его щеке прикасается мой острый стилет. Он лишь медленно сдвигается в сторону, ухмыляясь звуку, с которым расходится его кожа.
Держу пари, ему нравится боль.
Держу пари, он прекрасен в постели.
Держу пари, мертвым он будет не интересен.
В отличие от многих.
Но оно течет так медленно, словно его и нет вовсе.
Древние отсчитывали минуты песчинками или лучами солнца, а он.
Не может собрать воедино даже окружающую его действительность.
Это абсурд, вранье, калейдоскоп вероятностей.
Рану думается, что так выглядят видения пророков.
То нечеткими, смазанными линиями, то. Яркими картинками, словно насквозь пронзающими разум.
И потому он никак не реагирует на приставленный к лицу нож. Боль – лучший из якорей, привязывающих к действительности. Холод металла – лучший из якорей, привязывающий к самоконтролю.
Но останавливаться уже слишком поздно.
Это конец.
Бесконечности.
Это было бы внезапным, не зайди наша игра так далеко.
Я до последнего был уверен, что он не решится.
Я до последнего был уверен, что мне придется его убить.
Я до последнего был уверен, что Кроуфорд мне этого не простит.
Я вывожу затейливые узоры на торсе девчонки, лаская мочку ее уха, подбородок, словно не решаясь разыграть финальный аккорд.
Пытаешься сохранить жизнь рабыне своей, да, Бог? Ты же знаешь, Господи, что я люблю рушить твои планы.
Разочарование Творца – то исключительное, ради чего стоит жить. Это единственное, что я знаю наверняка.
И не раздумываю больше не секунды.
Мои губы так нежны с ее кожей, что создают обманчивое впечатление. Меня это забавляет. Иллюзия полета, господа, смотрите…
… и учитесь.
Мои пальцы резко цепляются за ее волосы, откидывая голову назад, а челюсти сжимаются на горле. Безумие накатывает на меня волнами, сталкиваясь по пути с вожделением, зубы давят на кожу так, что она хрустит и лопается, а мне кажется, что их вот-вот сведет судорогой.
Перед глазами мелькает черно-алая пелена, и я перестаю понимать, кровь это или видение, но мне все равно.
Ровно в того момента, как меня накрывает чужая тень, а чужой рот впивается в податливую плоть, вгрызается в самое нутро, теребит и рвет его на части.
Я не знаю ничего, что могло бы сравниться с этой картиной.
Я могу поклясться, что не видел ничего прекраснее.
Скрежет о хрящи гортани, крошево костной ткани, розовая пена, агония умирающего тела.
– Я направляю к тебе ее грешную душу, – шепчу исступленно. – Тебе нравится, мой подарок? Я старался, Господи, – мой голос насмешлив и хрипл, он взывает к небесам, когда взор обращен не к ним.
– Богохульная проповедь над телом умирающей сучки… Что может быть прекраснее? – его голос вклинивается внезапно и звучит язвительно, насколько язвительным может быть звенящий лед.
– Можешь сказать, Фудзимия, что ты недоволен?
Золотой ответ – молчание. Но его взгляд скажет мне больше, чем сказал уже, я уверен. Нужно лишь немного помочь.
Мало кто поймет, насколько это ярко – стоять на пути стихии.
Стоять почти равным, прямо держа спину. И нагло плюя в лицо смерти.
Айя знает, что Фарфарелло псих.
Айя знает, что он в безопасности, которая в иной раз опаснее гибели.
Айя знает многое.
Но это не имеет значения.
Все, что реально – сухое, неподатливое тело под руками, жесткий хлопок рубашки и преграда бинтов.
Все, что реально, это горчащая влага на губах и сумасшедшее желание в единственном глазу.
Все, что Фудзимия может предложить в ответ – такое же безумие, и.
Вожделение.
Которое никогда не станет даже в чистом виде страстью.
И это все, что интересует их на данный момент. И объединяет.
Всего лишь на час-другой стонов и рыка.
Под аккомпанемент предсмертных хрипов.
И плача.
Потому что вечности нет.
А времени.
Не.
Существует.
(Н.А. Бердяев)
@темы: слэш, фанфик, Secret Santa-2010, Ая, NC-17, Фарфарелло
Рейтинг: NC-17
уже хорошо!
Размер: мини (29 тыс. зсп)
еще лучше!
Дорогой автор, это здорово! Честно говоря, ожидалось чего-то другого, возможно, более легкого, но у вас замечательно получилось передать безумие этих двоих, отличный жесткач, аж до мурашек. Они оба реально психи
/с огромным интересом ждет снятия масок/
несмотря на внезапное авторское видение.)Автор сам-то задумывал нечто более легкое, но герои оказались ужасно своенравными. %)это еще не конец, show must go on.
праздиде за пафос, но: по окончании сикрет санты я
жду от васискренне надеюсь на ПРОДУ!а авторское видение чаще всего именно внезапное
Спасибо!!!